Зимнее эссе в вагоне

Куда ты едешь, мой ускользающий поезд, в какие дали? На табличке — «Москва», но не в названии дело. В каждом купе проводница щебечет одно и то же: туалеты справа и слева, бойлер горячий, можно купить чай или кофе. И тапочки. «А тапочки что же, нельзя бесплатно?» — возмущается женщина в мягкой беретке, присев на нижнюю полку. — «Мало вам выделяют денег что ли». Грузно вздыхает, отмахивается разочарованно
***
Так вот и каждый во что-то своё верит.
Думаешь, знаешь правду, но что она есть для другого? Может быть, яд или ложь, или чёрт его знает. Потому молчишь и думаешь о своём: живём куда-то, своим путём.
Вот промелькали леса, и широкое тёмное поле сливается с небом, не разберёшь границы. Если бы и мы так могли, чтобы не лица, лица — а чтобы в каждом прочесть одно: истину, чудо, бога. Но, кажется, не бывает такого.
Или я просто читать не умею. На одной из станций пухлая тётушка гогочет другой про Натаху и водку, они смеются, и думаешь: жизнь такая. Нет ни ада, ни рая, а одна только явь, в которой вот-вот утонет берещинский скорый. Будут галдеть мужики в глубине плацкартного, играть в карты и вспоминать и бога, и чёрта в суе. Девушка хрупкая, как весенняя ветка, на боковушке лицом прижмётся к окну.
Не вырвать из жизни ни суеты, ни боли. Трудно смотреть в глаза и не отвернуться.
Мир завалило снегом, а под этим снегом тихо травинки и прошлогодние листья спят.
***
Дайте мне человека, дайте любить человека — вспоминаю речь Обломова. Вот он, этот кусочек:
{" — Человека, человека давайте мне! — говорил Обломов. — Любите его…
— Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника — слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! — горячился Пенкин. — Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества.
— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. — Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало, что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия божия? — почти крикнул он с пылающими глазами".}
Трудно взбирается женщина на верхнюю полку, её очень злит, что всё тесно и неудобно, она ругается себе под нос и нервно поправляет свою беретку.
— Давайте вам помогу? Меня Аня зовут, — подходит к ней аккуратно.
— Нина, — кивает ей та. — Да я и сама вроде справляюсь…
— Тогда мы выйдем, чтобы вам было удобнее.
— Спасибо, девочки…
Наверное, никто не устоит против доброты. И именно в ответ на неё просыпается в любом человеке то высшее начало, о котором так трепетал Обломов, и которое делает нас всех чем-то единым.
Есть у Евгения Евтушенко такие стихи:
{"…Моё человечество,
нет невиновных ни в чём.
Мы все виноваты,
когда мы резки,
торопливы,
и если в толпе
мы толкаем кого-то плечом,
то всё человечество
можем столкнуть, как с обрыва.
Моё человечество —
это любое окно.
Моё человечество —
это собака любая,
и пусть я живу,
сколько будет мне жизнью дано,
но пусть я живу,
за него каждый день погибая…".}
Конечно, погибать нам совсем не хочется, и вроде бы не для человечества мы живём, а для себя. Но как больно внутри от злости, ненависти, отчуждения.
А потом происходит добро. И расстилаются белые простыни, пахнет белизной, электричеством, чаем. И в темноте за окном один только мир, широкий, пугающий, но — целый.
 
                

 
				       
 
				        
				       






 
            
 
                        