Жить

— Прекрасное место для ссылки, — щебечут женщины, перелетая через мостик над озерцом в усадьбе Пушкина в Болдино. С этим селом связан один из самых плодотворных периодов творчества поэта — «Болдинская осень» 1830-го года.
— Меня бы сюда сослали, — мечтательно тянет мужчина в светлой полиэстеровой куртке, оглядываясь по сторонам и наблюдая светящиеся от солнца кусты и широкий дуб, раскинувшийся над водой. Воистину «очей очарованье».
На самом деле Пушкина сюда не ссылали — в 1830-ом он жил здесь из-за холерного карантина и одновременно готовился к свадьбе с Натальей Гончаровой. Ну и писал, конечно.
«Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье»…
Экскурсовод усердно водит нас по беседочкам и пристройкам: здесь Пушкин делал то, тут делал это. «…Впервые Большое Болдино упоминается в XVI веке, когда предок Пушкина Евстафий получил село как поместное владение от Ивана Грозного». Вся эта болтовня — только фон, вряд ли кто-то запомнит, что и где делал Пушкин. «…Усадьба принадлежала Пушкиным вплоть до 1911 года, когда она была приобретена государством…». Но всё-таки достаточно одного знания, что он здесь был. Оно это место и определяет.
И красноречивей прочувствовать это дала бы именно тишина. Вот представьте. Был Пушкин. Нет Пушкина.
«…Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…»
А вокруг всё то же — усадьба, ветерок, водичка колышется. Только звук выключили (как чьё-то существование). Но здесь нельзя выключить звук, здесь снуют туристы, дети визжат и кормят местную белку. И всё-таки было: горечь, стихи, свет. Он ходит по этим тропкам, и тропки помнят его. Человека, тоскующего о красоте и правде. Вечной и окончательной, как поэзия.
А потом, как у Марины Цветаевой: «Застынет всё, что пело и боролось,/ Сияло и рвалось». Конечно, Пушкин бессмертен, мы к этой мысли (и к нему) привыкли. А к мысли о конечности и уходе не хочется (и не можется) привыкать. Жить — вот что нужнее всего.
***
— Если никуда не ездить, невозможно представить, чем живут другие люди, почувствовать вкус еды, запах чужого города, — размышляет Роман. — У всякого места свой запах, между прочим!
Пока мой новый знакомый болтает с полки напротив, телефон тоскливо отмечает: «Только экстренные вызовы». Тяжёлый вагон перекатывается по рельсам, плывёт вдоль лесов и полей. Проводник предлагает чай. Куда бы ты ни ехал, и что бы ни случилось с тобой потом, здесь всё происходит одинаково. Мужик с «боковушки» пьёт из стакана, заправленного в советский подстаканник.
Теперь — «нет сигнала». А ты вот ждёшь позвонить домой, узнать, уложили ли дочь спать, чем поужинали и какие планы на завтра. Где-то там происходит твоя жизнь, до которой теперь не дотянуться. И ты уже не принадлежишь ей, как не принадлежишь и новой жизни, обозначенной конечным пунктом в билете. Так и твоё настоящее, где бы ты ни был, — это застывшая поза между «до» и «после», не способных примириться.
— Вот у меня есть друг, — Роман отхлёбывает чай, — он тыщу лет из города не выезжал. А что мне, мол, ваши путешествия, если я «Орёл и решка» могу посмотреть? Вот так они и живут, — он разводит руками. — А дело ведь не в том, что ты знаешь об этом месте! Ты ведь живые впечатления получаешь, с тобой события всякие происходят. Да и грустно на одном месте сидеть-то.
Как у Александра Межирова было:
«Одиночество гонит меня
на вокзалы, пропахшие воблой,
улыбнётся буфетчицей доброй,
засмеётся, разбитым стаканом звеня».
Оно не злое, одиночество это. Оно — добрая буфетчица и смеющийся стакан. И пока оно гонит, приходится идти дальше и дальше. Жить. Я еду в Ульяновск, в Казань или в Москву — всего одна ночь в поезде, а сколько всего передумаешь, переживёшь заново. Сойдёшь новым в каком-нибудь новом городе и поймёшь, что дело не в городе, а в пути, который проводишь от точки, А до точки Б. И наконец, окажешься — в своей жизни, всегда в ней, не разделимой на прошлое и будущее.
 
                

 
				       
 
				        
				       






 
             
                
            
 
            
 
                         
                        
RamzesIV